• к-Беседы
  • 24.07.20

Виктор Вахштайн: «Маска оказывается в кармане уже на второй станции метро, социальная дистанция заканчивается при выходе из вагона»

Профессор, декан факультета социальных наук МВШСЭН, декан философско-социологического факультета Института общественных наук РАНХиГС – о том, что происходит с коллективными представлениями, повседневными практиками и ритуалами в период пандемии

Есть много разных мнений о том, как пандемия изменит нашу жизнь. Обсуждения в основном касаются ее социально-экономических и политических последствий. В разговоре с социологом Виктором Вахштайном мы предложили сфокусироваться на самом фундаментальном уровне социальной реальности – на повседневности. Мы спросили его, как пандемия меняет повседневность, как она воздействует на образ жизни и представления, насколько привносимые ею изменения глубоки и меняется ли принципиальным образом рутина?  

Модели объяснения изменений, вызванных пандемией

Модель объяснения 1: коллективные представления 

Виктор Вахштайн: Давайте начнем с небольшой теоретической разметки. Посмотрим, как разные модели объяснения происходящего фокусируют взгляд исследователей и что из этого получается.  

Есть три оптики, которые задают повестку исследований происходящих изменений. Наиболее заметны из них две.  

Первый лагерь исследователей фокусируется на изменениях коллективных представлений. Огромное число мрачных прогнозов были выстроены в логике: посмотрите, как люди воспринимают происходящее, их представления о норме и патологии меняются на глазах. Почему мрачных? Потому что риторическая фигура, которая чаще всего использовалась исследователями, была следующей: в экстренной, чрезвычайной ситуации люди дают гораздо больший кредит доверия властям. И то, какие действия будут предприняты властями, куда более опасно в перспективе, чем сама ситуация

Теперь даже оппозиционеры начинают поддерживать власть, если эта власть может справиться с последствиями эпидемии. И нет никаких гарантий, что привычные нормы и рамки восприятия нормального/ненормального вернутся. Сегодня вам кажется нормальной идея отслеживания заболевших при помощи «Социального мониторинга»1, завтра вам покажется нормальной тотальная слежка за населением. 

Подобного рода сдвиги уже происходили. Например, после 11 сентября 2001 года. Тогда появилась новая метафораметафора глобальной войны с террором, которая легитимизировала новые меры безопасности. Сегодня мы проходим три контроля в аэропорту, но мы не вспоминаем, что, вообще-то, у такого закручивания гаек есть точная дата рождения. Нам кажется, что всегда так было. 

Исследователи коллективных представлений (прежде всего – культурсоциологи) как раз и пытаются понять, почему то, что до этого воспринималось как невероятное вторжение в частную жизнь, теперь воспринимается как нечто нормальное. И насколько эта нормализация ненормального сохранится. 

Радик Садыков: Вначале вы сказали про политические репрезентации карантина. А что можно сказать об обыденных репрезентациях? Какие здесь работают образы и метафоры? 

Виктор Вахштайн: Здесь стоит разделить коллективные представления и публичные репрезентации. Коллективные представления – это те рамки, через которые мы воспринимаем мир. Они относительно устойчивы. Но в экстренной ситуации шаблоны ломаются, появляются новые нарративы и новые модели восприятия. Коллективные представления напрямую связаны с мировоззрением и эмоциями. Публичные репрезентации, напротив, повседневны, подвижны и изменчивы. Те, кто изучает их (а это многочисленные направления «культуральных исследований»), сегодня больше заняты анализом мемов про пандемию.  

Например, как проявляется поколенческая специфика эпидемии? Мой любимый мем: три вируса – чума, испанский грипп и коронавирус – сидят в баре, и совершенно хипстерского вида COVID-22 говорит: «I don’t want to kill, I just want to raise public awareness». На что олдскульная чума отвечает: «Проклятые миллениалы!» Вот такое обыгрывание образа «вируса нового поколения». От старой доброй испанки COVID-2 отличается так же, как «зумеры» от «бумеров».  

Другой интересный вопрос: как вообще связаны друг с другом фундаментальные коллективные представления (например, экологические верования) и повседневные публичные репрезентации (мемы, образы, анекдоты)? Репрезентации встраиваются в большие нарративы, подкрепляя их, помогая им сохранить устойчивость и убедительность. 

Радик Садыков: Да, в этом смысле экологическая риторика оказалась очень восприимчивой к происходящему. 

Виктор Вахштайн: И важно понимать почему. Потому что у левого экологического «шаблона» уже есть заготовленная ячейка под глобальные угрозы. Раньше в нее попадало глобальное потепление, сейчас – пандемия.  

Радик Садыков: А как реагирует правый нарратив? 

Виктор Вахштайн: Это тоже любопытно. Вообще, левый и правый нарративы симметричны. Есть другие страны: в одном нарративе они называются мировым сообществом, в другом – враждебными государствами. Есть собственное правительство: в одном нарративе оно называется компетентным руководством, в другом – коррумпированным режимом. Есть социальное большинство: в одном нарративе оно называется патриотичными гражданами, в другом – необразованным быдлом. И есть меньшинство: в одном нарративе оно называется пятой колонной, в другом – здравомыслящими людьми. С каждой стороны баррикад мы видим две мишени, два источника угрозы – внутренний и внешний. Но у левой риторики есть ресурсы для маркирования третьего уровня угрозы – глобального, надчеловеческого, надполитического. И вот появляется новый нарратив – «наше правительство – пособник пандемии» (как до этого у американских левых появился нарратив «Трамп – пособник глобального потепления»). 

Правый нарратив тоже подключает третий уровень угрозы – более фундаментальный: страх человеческой природы. Страх гоббсовой войны всех против всех. В духе: бояться нужно не коронавируса, а собственного соседа, у которого деньги закончились, а патроны в карабине еще нет. Происходит расширение палитры страхов. 

Таких исследований сейчас сотни, их довольно легко делать: сидя на даче, можно анализировать большие корпусы текстов и мемов, чтобы понять, как, например, меняется та или иная риторическая формула. Будь то гоббсов страх, образ внешнеполитического врага или метафора «электронный концлагерь». 

Модель объяснения 2: повседневные практики 

Виктор Вахштайн: Второй лагерь – исследователи повседневности. И если прогнозы «от коллективных представлений» преимущественно пессимистичны, то рассуждения «от повседневных практик» – безоблачно оптимистичны. Логика здесь такая же линейная: сейчас люди привыкнут покупать в онлайне, учиться в онлайне, работать в онлайне и не захотят возвращаться в офисы, университеты и торговые центры. Новые привычки – новые практики. В начале эпидемии ректор НИУ ВШЭ Ярослав Кузьминов писал о том, как изменение повседневных практик в период самоизоляции перекроит мировую экономику.  

Вообще, интересно, как в мышлении исследователей и авторов прогнозов работает формула «они привыкнут»

Если в первом лагере прогнозы исходят из того, что в условиях чрезвычайной ситуации власти привыкнут к тому, что любое их действие одобряется, и это станет основанием для нового цифрового тоталитаризма, то во втором лагере уверены, что люди привыкнут, поняв, что удобнее не ходить в торговые центры, а покупать все онлайн. За этим стоит довольно странная концепция опривычивания: мол, белорусские партизаны ушли в леса, сейчас они привыкнут жить в землянках и уже никогда не вернутся в свои деревни.  

Радик Садыков: Между тем, пожалуй, интереснее всего было бы понять, как сейчас устроена повседневная механика выработки правил поведения. Ясно, что они не вырастают напрямую из подобных интерпретаций. Зачастую новые правила непроговариваемые. Их выработка во многом происходит на уровне взаимодействия тел, социального взаимодействия тел… 

Виктор Вахштайн: Абсолютно точно. И нормальные социологи повседневности этим сейчас пытаются заниматься. Например, этнометодолог Эрик Лорье со своими аспирантами изучает, как люди пытаются соблюдать социальную дистанцию в общественных местах

Когда два человека в масках встречаются утром на пробежке в парке, двигаясь навстречу друг другу, им надо как-то подать сигнал «синхронно разбегаемся». Выработать общий код.  

Таким кодом становится простое приветствие. Бегуны и раньше иногда здоровались взмахом руки. Но сейчас – «эпидемия вежливости». И взмах руки – это сигнал, который позволяет бегущим людям разойтись на нужной дистанции без сильной потери в скорости. Если сигнал игнорируется, обегать придется одному и по неудобной дуге.  

Мне сильно не хватает как раз таких исследований. Кажется, исследователи повседневных практик (именно исследователи, а не те, кто пишет прогнозы в духе «люди привыкнут») уступили тем, кто изучает нарративы, мемы и дискурсы. Мы не уделили должного внимания тому, как поменялась, например, практика публичной ходьбы, перехода улиц, пользования лифтами. 

Вероятно, потому что такие исследования предполагают систематическое включенное наблюдение. А с этим, понятно, в период самоизоляции были проблемы.  

Модель объяснения 2,5: механизмы оповседневливания 

Виктор Вахштайн: Есть другой ход анализ типизаций, исследование механики оповседневливания, опривычивания чрезвычайных ситуаций. Я бы не выделял эту оптику в отдельный социологический лагерь. Скорее, речь идет о расширении исследовательской повестки социологии повседневности.  

Здесь важно понять, как на уровне таксиста Uber придается смысл происходящему, какие используются механизмы типизации, калькуляции, рутинизациивсе те эффекты оповседневливания, которые так любят обсуждать феноменологи и микросоциологи. Мы с коллегами как раз пишем статью о механизмах типизации – ее первая часть уже вышла в журнале «Россия в глобальной политике». В статье речь идет о том, как чрезвычайное становится повседневным. Почему это важно сейчас? Если вторая волна будет (а она, скорее всего, будет), то и она, и новые меры самоизоляции уже не будут восприниматься как чрезвычайные. Даже к моменту выхода нашего с вами интервью масштабы заражения будут, вероятно, больше, чем сейчас, а страх – меньше.  

Мы видели за последнее время разные механизмы типизации. Один из самых частых – сопоставление, аналогия. Мы постоянно сравниваем происходящее с чем-то. Почему это любопытно? Потому что никто из ныне живущих не сталкивался с пандемией такого масштаба. Тогда с чем сравнивать? И понеслись цепочки аналогий: это «как дефолт», говорит Герман Греф, или: это «как 11 сентября». Вот и я уже один раз использовал такое сравнение. 

Радик Садыков: Или как война. 

Виктор Вахштайн: Конечно! Это как война. Вы заметили, как легко механика сопоставления коронавируса с чем-то еще перекинулась на другие темы? Начиналось все в духе «медицинская маска – это как презерватив: ощущения не те, но лучше надеть». Через неделю: «самоизоляция – это как концлагерь, только на работу нужно выходить прямо из барака и надсмотрщик – в Zoom». Через месяц: «не людям, живущим в стране, где было крепостное право, упрекать США за опыт рабства». Аналогия стала главным механизмом осмысления действительности. Отсюда – неизбежная инфляция аналогий. Еще пару месяцев самоизоляции, и мы бы научились видеть параллели между чем угодно: «Коронавирус – это как кружка с пивом. – Почему? – А разве это не очевидно?!» Из всех форм аналогий самая изощренная – негативная: «не людям Х говорить/делать Y». Не тем, кто каждый день ездит в метро, говорить об опасности кафе!  

Мне кажется, важно понять связь между изменением самой повседневности и изменением механики оповседневливания. Возьмем эффект карантинной дальнозоркости: чем ограниченнее ваше жизненное пространство и чем редуцированнее ваши повседневные практики, тем с большей вероятностью и большим эмоциональным накалом вы будете обсуждать темы, предельно от вас далекие. Забыли купить масло, вынести мусор, позвонить родителям, но не забыли обсудить в Facebook нулевого пациента из Уханя, осудить в Twitter американский расизм и поделиться в соцсети «ВКонтакте» прогнозом цен на нефть. Одним словом, «заступиться за Анджелу Дэвис». Сокращение ареала повседневных практик приводит к расширению набора релевантных для обсуждения тем.  

Модель объяснения 3: социальные связи и социальный капитал 

Виктор Вахштайн: Третий теоретический лагерь – социальная морфология, анализ трансформации социальных связей. Есть ощущение, что этот фокус сегодня совершенно отсутствует. 

Лариса Паутова: Кажется, главные трудности для обывателя сейчас – поддерживать прежние социальные отношения или встраиваться в новые. 

Виктор Вахштайн: Да, но, увы, про трансформацию социальных связей исследований гораздо меньше, чем про репрезентации или даже про повседневные практики. Поэтому непонятно, как сейчас устроена социальная морфология.  

Надеюсь, мы с коллегами сделаем к октябрю следующий замер в рамках проекта «Евробарометр»3 и тогда посмотрим, насколько сильным был удар по социальным отношениям. Попробуем понять, как менялась конфигурация социальных контактов, сколько осталось у людей доверительных слабых связей, сколько сильных. Как мы теряли социальный капитал или как мы его наращивали

Лариса Паутова: Мне пришли в голову примеры к той схеме, которую вы выстроили. Во-первых, интересно, что происходит с людьми, которые ищут партнера, как ковид будет менять практики знакомства. Во-вторых, я заходила на сайт Vsemayki, чтобы посмотреть, как меняется визуализация – от «Я держу социальную дистанцию» к «Я переболел коронавирусом», «Я открыт для объятий», «Я открыт для знакомств, для секса», «Я ничего не боюсь» и так далее. Понятно, что человек, надевая майку с такой надписью, провоцирует какую-то социальную коммуникацию. И есть провокации в другую сторону – футболки и маски с принтами «Отойди от меня», «Мне не стыдно заявить о социальной дистанции», вплоть до «Я не боюсь», «Я заболел», «Я переболел». 

Виктор Вахштайн: И тут есть еще один парадокс. Некоторые пользователи Facebook сначала рассказывают о том, как они серьезно относятся к социальной дистанции и выпихивают соседей из лифта, если те пытаются к ним подсесть, а потом, в тот же день, публикуют фото, сделанное на террасе кафе на Чистых Прудах в компании 10 друзей и знакомых. Никакого страха, никакой социальной дистанции. Ну да, наши друзья и знакомые точно не могут быть источниками инфекции. С ними нестрашно сидеть за одним столиком, а вот сосед в лифте пугает. Этот пример показывает, насколько вопрос поддержания социальных связей порой оказывается важнее повседневных практик и репрезентаций.  

Возвращаясь к вопросу социальной морфологии, сравним происходящее с эпидемией 2003 года в Гонконге. Итак, Гонконг, 2003 год, невероятная моральная плотность сообщества: сильная клановая структура, сильные социальные связи. Если люди выпадают из клановых связей, рядом не оказывается никого, кто мог бы о них позаботиться в критический момент. В ответ на эпидемию атипичной пневмонии возникают мощнейшее волонтерское движение, солидаризация незнакомых людей, усиление связей. Таких эффектов солидаризации и уплотнения социальной ткани, как в Гонконге, у нас, кажется, не было. Наш сценарий реакции на пандемию во многом повторял сюжет романа «Чума» Альбера Камю: «...никто из нас не мог рассчитывать на помощь соседа и вынужден был оставаться наедине со всеми своими заботами». Впрочем, это лишь гипотеза.  

Страхи пандемии

Радик Садыков: Вы упомянули про страх перед вирусом. Отсутствие страха – это одна проблема. Другая – разрастание страхов.  

Виктор Вахштайн: Да, интересно посмотреть, какие появятся новые способы борьбы с появившимися страхами и как они будут работать. Уже есть масса эмпирических иллюстраций, как в сообществах с более тесными социальными связями рождаются новые ритуалы взаимной поддержки или, наоборот, травли. В Южной Италии в первый же месяц пандемии появилась «балконная полиция». Жители сидели на балконах и орали всем домом на тех, кто вышел погулять. Кажется, там же возникли синхронные аплодисменты – каждый вечер, в восемь часов, на балконах аплодировали в честь врачей. Причем итальянцы не перестали вместе выпивать и делают это тоже на балконахнасаживая на удочки бокалы и чокаясь через улицу. Балкон стал главным общественным пространством. 

В Испании же доктору, который каждый день ездил на работу в клинику, ночью соседи «разукрасили» машину надписями: rata contagiosa («крыса заразная»). О таких ритуалах уже есть интересные исследования антропологов (в частности, Александры Архиповой). Похожую историю описывает социолог Питер Бэр в исследовании гонконгского кейса 2003 года. Медбрат-волонтер заразился во время внеочередной смены, вылечился, вернулся из изолятора и оказался в ситуации тотального остракизма. С ним перестали общаться даже родственники. Бэр показывает, что страх заражения – антропологическая, а не эпидемиологическая категория. Все любимые антропологами темы – контагиозность, чистое и нечистое, инфицирование как осквернение, маска как оберегпрекрасно работают в ситуации пандемии.  

Радик Садыков: Думаю, страх не ведет напрямую к изменениям в поведении. Каким бы сильным он ни был, для любых ответных действий требуются некоторые правила. «Носите маски и перчатки» – это не то правило, которое в этом смысле может помочь: те, кто выбирался из самоизоляции, ощутили, сколько дополнительных проблем возникает с ношением масок и перчаток. Каждая смена контекста ставит целый ряд вопросов. Как носить маску? Как использовать гигиеническую салфетку – сколько раз я могу протереть ею поверхность, прежде чем должен буду считать ее использованной? И так далее. 

Виктор Вахштайн: Мой любимый пример – ты идешь в определенный продуктовый магазин, потому что своих перчаток у тебя нет, а там их можно взять на входе. Но при этом, чтобы их надеть, тебе все равно надо послюнявить пальцы. И если бы я был ипохондриком, то, наверное, сошел бы с ума. 

Условия солидаризации

Лариса Паутова: Все по-разному реагируют на кризис. Исследования ФОМ показывают, что есть много типажей по отношению к коронавирусу. И, конечно, психологи предлагают самые разные типы индивидуальной и социальной адаптации.  

Виктор Вахштайн: Мне кажется, самое простое, что здесь можно сделать, это придумать какую-нибудь социально-психологическую типологию и подвести под нее реакции людей. Такая старая добрая психологическая игра. Как бывший психолог я тоже когда-то в нее очень любил играть. Сложнее, мне кажется, выйти на какое-то описание внятных сценариев – как социологи мы не можем просто отобрать некоторые личностные черты и объяснить с их помощью что-то. Иначе у нас получится очередная всеобъясняющая типология: «иррационально-тревожный тип», «рационально-тревожный тип», «пофигист-фаталист», «пофигист-диссидент» и т. п. 

Но как выйти на описание сценариев? Питер Бэр предлагает выделять условия возможности тех или иных реакций. Например, для реакции солидаризации он выделил семь таких условий. 

  1. Распознавание общей угрозы. 
  2. Наличие материальных и организационных ресурсов.  
  3. Плотность социальных связей. 
  4. Продолжительность испытания. 
  5. Изоляция. 
  6. Повседневные ритуалы (один из них – ношение маски). 
  7. Общая идентичность. 

Бэр, впрочем, не говорит про идентичность, он говорит про «оси конвергенции», то есть такие символические основания солидарности. Если все эти условия выполняются, эпидемия рождает новый социальный агрегат – Бэр называет его вслед за классиком социологии Максом Вебером сообществом судьбы

Военные метафоры

Радик Садыков: Метафора войны стала, пожалуй, главной в репрезентации настоящего вируса. Она была легко подхвачена многими. Думаю, милитаристский дискурс отчасти подкрепляется медициной. Социологи медицины давно показали, что специфичным для медицинского языка является милитаризм. Можно вспомнить эссе философа Сьюзен Сонтаг4. В этом смысле у нас появились все категории войны: враги, жертвы, герои, добровольцы, фронт и тыл.

Виктор Вахштайн: Когда мы говорим «милитаристские метафоры» или «милитаристский дискурс», мы смешиваем очень разные вещи. Давайте снова посмотрим на Гонконг. Пекинское правительство сразу же прибегло к военной риторике: «Враг – у ворот! Все для фронта, все для победыВ Гонконге и Коулуне остатки независимых СМИ тут же подхватили эту метафору, но вывернули ее наизнанку. И зазвучала она так: «Мы ведем войну на два фронта: и с вирусом, и со своим собственным некомпетентным командованиемВ итоге на самой зараженной территории метафора военной мобилизации обернулась метафорой войны на два фронта. Гонконгские врачи вели партизанскую войну против руководства системы здравоохранения страныс волонтерами они сотрудничали больше, чем с начальством. Получается, что метафора вроде бы одна, но работает по-разному. И в Москве была попытка предложить партизанскую метафору, а именно «электронный концлагерь». В сущности, и «вирус как бесчеловечный противник», и «война на два фронта», и «электронный концлагерь» – военные метафоры. Но работают они совершенно по-разному.  

В истории медицины мы тоже найдем конфликт между разными милитаристскими формулами. Иммунологическая метафора в отличие от эпидемиологической – это метафора кагэбэшная: вирус – внешний враг, нарушающий суверенитет вашего тела, и нужно помочь «внутренней контрразведке» его уничтожить, укрепить иммунитет. Идея коллективного иммунитета работает в том же ключе. Она предполагает, что самоизоляция – не выход, что запереть всех по квартирам, значит, еще сильнее подорвать иммунитет людей, что нужно закрыть границы и заняться коллективным производством антител. Поэтому люди, которые стояли за идею коллективного иммунитета, продолжали мыслить категориями XIX века, категориями границ и национальных организмов: границы моего государства – суть границы моего тела. Эпидемиологическая же метафора абсолютно экспансионистская, это метафора мировой войны. Ее лозунг не «Смерть шпионам, а «Предотвратим нашествие коричневой чумы!». Обе метафоры медицинские, обе милитаристские, но они задают два очень разных направления в принятии политических решений.  

Устойчивость социальных практик

Лариса Паутова: За четыре месяца я один раз выходила из дома дальше чем на 300 метров, в магазин. И вот мне предстоит спуститься в метро. Конечно, у меня есть красивые перчатки и маска, но как преодолеть гигиеническую настороженность? Как, по-вашему, быть человеку, который все еще не знает, как адаптироваться к новым повседневным практикам

Виктор Вахштайн: Честно скажу, что вчера я впервые с 18 марта спустился в метро. Когда входил в него (понятно, в маске, все как положено), было ощущение невероятной жути, такой фрейдовский Unheimliche5 сочетание привычного и пугающего. Но оно держалось первые семь минут, пока я стоял на эскалаторе, честно соблюдая социальную дистанцию, и далее, пока ждал поезда (не так, как привык, чтобы первым войти в вагон, а поодаль). Эти первые минуты новые настройки поведения, появившиеся в последние три месяца, еще как-то меня сдерживали. Но через семь минут они уже не работали, хотя я пытался сознательно вернуть социальную дистанцию, заставить себя не дышать рядом с людьми и держаться подальше от поручней. Но тело говорило: все, конец войны, конец блокады. Хотя у меня тоже есть и гигиеническая настороженность, и с ребенком я бы в метро не пошел, но тем не менее на выходе не было уже никакой социальной дистанциини на эскалаторе, ни у турникетов. Как ни парадоксально, все прогнозы о повседневных практиках – что люди привыкнут преподавать онлайн, что им понравится пользоваться доставкой и что они больше не захотят спускаться в метробезосновательны. Семь минут и в этом главное свойство повседневных практик – и сопротивление привычному оказывается невозможным. Практики резко меняются в чрезвычайной ситуации и так же резко возвращаются к исходным формам в нормальной ситуации.  

По моим ощущениям, базовые паттерны поведения не меняются. Поэтому маска оказывается в кармане уже на второй станции метро, социальная дистанция заканчивается при выходе из вагона.  

Новые линии демаркации

Радик Садыков: Я заметил также различия в переживании пандемического опыта при взаимодействии с разными людьми. Мне кажется, мы невольно прочерчиваем новые линии в социальной классификации, и очень важно понимать, где они проходят. Пожалуй, чаще всего они проходят по тем линиям, которые нам уже были знакомы, например по классовым.  

Виктор Вахштайн: Это отличный исследовательский сюжет. Вот зарисовка о том, как мы наложили свои старые привычные классификационные схемы на новую, пандемическую ситуацию. Вчера гуляем с ребенком. Москва-Сити. Недалеко от входа в кафе человек копается в урне. При этом между ним и входом в кафе метров 15. И было заметно, что все, кто направлялся в кафе, заметив его, делали резкий зигзагообразный маневр, как если бы именно этот копающийся в урне мужик был главным источником инфекции, лично заразившим все 6 тысяч человек за вчерашний день. Хотя, судя по классовому составу заболевших (от премьер-министра до губернатора Чувашской Республики), эту болезнь никак нельзя считать передающейся в результате плохих санитарных условий жизни. Но страх заражения все равно будут вызывать люди, которые и ранее воспринимались как источники потенциальной инфекционной угрозы.  

Лариса Паутова: Мы уже четыре месяца говорим про возможный новый мир. Может быть, мы так «вцепились» в этот коронавирус, потому что он обещал нам новую жизнь, которую мы так хотели… 

Виктор Вахштайн: Мне кажется, первой реакцией на пандемию был невероятный всплеск прогностического мышления. Все, начиная от таксистов и заканчивая медийными экспертами, увлеченно рассуждали, каким будет мир после пандемии, что и как поменяется. Мало кто интересовался происходящим здесь и сейчас. Всех интересовало, что будет после. Возможно, это тоже эффект карантинной дальнозоркости (в его темпоральной проекции). Думать о будущем – лучший способ не думать о настоящем. 

Мое личное убеждение: чем больше мы кричим про то, что мир никогда не будет прежним, тем более «прежним» он будет. Вещи, к которым мы привыкнем, будут восприниматься так, как если бы они были всегда. И никто не вспомнит, что появились они буквально вчера. Впрочем, мое личное убеждение к делу не относится. 

Сами по себе эти прогнозы – мир после пандемии, новая реальность, постпандемические практики – богатый материал для анализа. Мне кажется, все они построены на соединении двух типов высказываний: банальности и парадокса. Примерно так: Волга впадает в Каспийское море, поэтому у наших детей будет по 48 зубов. Вот прочитали вы несколько лекций в Zoom – и тут же написали статью про то, что теперь онлайн-образование станет нормой, а традиционное (пока) офлайн-образование – роскошью для богатых. Или уехали вы на дачу, оборудовали в саду под вишней рабочее место – и тут же рассказали всем о полной децентрализации страны: люди уедут из городов, а работать будут через Zoom. Вышли во двор, увидели трех бродячих собак спрогнозировали рост числа бездомных животных после пандемии. Затопили вас соседи вы тут же все поняли про будущее: инфраструктура нашего жилья не рассчитана на одновременное круглосуточное пребывание в ней такого количества людей, скоро все трубы лопнут, а содержимое канализации выйдет из берегов.  

Возможно, систематический анализ такого рода прогнозов дал бы нам больше понимания того, как люди реагировали на происходящее, как они типизировали, нормализовывали, оповседневливали чрезвычайное положение, чем сами эти прогнозы. 

Радик Садыков: В связи с карантином очень многие цитировали Иосифа Бродского«Не выходи из комнаты…». Но в ходе нашего разговора мне вспомнились другие его строки, их смысл в чем-то близок вашей оценке происходящего: «Мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным». 

Виктор Вахштайн: Да, это в точку

________________

«Социальный мониторинг» – приложение, разработанное в целях контроля соблюдения карантина москвичами.  

SARS-CoV-2 – вирус, выявленный 31 декабря 2019 года, вызывает опасное инфекционное заболевание  COVID-19. 

«Евробарометр в России» – регулярный опрос населения на широкий круг тем, проводимый РАНХиГС с 2012 года. 

Эссе Сьюзен Сонтаг «Болезнь как метафора» и «СПИД и его метафоры». 

Unheimlich  (нем.) – жуткое. Термин, предложенный Зигмундом Фрейдом в статье 1919 года Das Unheimlich для обозначения ужаса, который охватывает больного перед вполне привычными вещами, если ему кажется, что те обнаруживают свою таинственную, темную, непривычную сторону. 

Беседовали Радик Садыков и Лариса Паутова 3 июля 2020 года

Поделитесь публикацией

© 2024 ФОМ