Полина Аронсон, социолог эмоций, журналист и соредактор интернет-издания openDemocracy
Беседа об обострившихся вопросах социальной справедливости, о торжестве эффективности над спонтанностью в работе и воплотившейся в пандемию мечте христианских демократов
Одни считают, что общество и социальные институты под влиянием пандемии меняются, другие придерживаются противоположной точки зрения. А вам какая позиция ближе?
Полина Аронсон: Исходя из теоремы Томаса, все, что люди считают реальным, будет иметь реальные последствия. Для одних пандемия будет иметь последствия, потому что они в это верят, для других – не будет, потому что они в нее не верят. Это касается разных секторов экономики, институциональных сред, индивидуального восприятия. Например, многих архитекторов и урбанистов пандемия убедила в том, что сейчас меняется запрос на организацию публичных пространств, на обустройство дома – вплоть до принципов подбора мебели. Индустрия потребления озабочена вопросом предоставления возможности участвовать в транзакциях максимально широкому кругу людей. Свидетельство тому – огромное число сервисов, перебравшихся в онлайн. То есть в этих сферах есть уверенность, что людям надо помогать адаптироваться к пандемийным ограничениям, уверенность в становлении «новой нормальности», которая останется с нами и после того, как заболеваемость ковидом пойдет на спад.
Одновременно с этим есть и среды, которые никак не меняются, для них никакой «новой нормальности» не наступило. В Германии многие государственные учреждения не стали меняться и подстраиваться, они просто закрылись и стали ждать, когда вирус исчезнет. У них есть ощущение, что пандемия – это что-то неправильное, что этот образ жизни не должен становиться константой, поэтому надо немного потерпеть, после чего можно будет вернуться к прежней жизни. Например, в системе среднего образования в Германии за 15 месяцев научились только закрывать школы и следить, чтобы дети надевали маски и мыли руки. Но никаких структурных изменений не произошло: не было придумано ни одной общенациональной образовательной онлайн-платформы, не было предоставлено никаких возможностей для централизованного дистанционного обучения. Германия – федеративная страна, в каждой земле свои правила. И в результате каждая школа, закрывшись на многомесячный карантин, сама решала, как действовать в сложившихся обстоятельствах. Поэтому у моего сына в начальной школе домашние задания выдавались на листочках непосредственно родителям, а в гимназии у дочери почти через год после начала пандемии все-таки начали устраивать видеоконференции.
При этом подобная неспособность государственных систем, как образования, так и здравоохранения, осмыслять человека как клиента может не только страшно раздражать, но и, наоборот, быть в чем-то симпатичной. Значит, еще не все сферы деятельности полностью подчинились императиву производительности, еще не все «оптимизировано» и должно приносить немедленную выгоду. Есть еще места, где, как говорил Веничка Ерофеев, «все должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек».
Возможно, государство такими образом перекладывало ответственность на самого человека, ждало от него ответственного поведения и поиска индивидуальных вариантов решения проблем?
Полина Аронсон: Нет. В отличие от России, где власть считает, что обеспечила всех вакциной и теперь может «умыть руки», в Германии были четко регламентированы доступ к ресурсам, правила поведения и т. д. Эта регламентация имела не санитарную, а социальную природу – и социальные последствия. Очень быстро выкристаллизовались представления о большей значимости одних субъектов и меньшей значимости других (deserving vs undeserving). Появились «социально релевантные профессии» (кассиры, доктора, полицейские, пожарные), представители которых в начале пандемии героизировались. При этом, например, салоны красоты и парикмахерские не работали полгода: государство посчитало, что эта форма деятельности не является социально релевантной. Такое ранжирование для многих было неочевидным и морально нагруженным. Если судить только с точки зрения эффективности труда, то получается, что кассира, например, можно заменить терминалом, а парикмахера – нет. Однако кажется, что логика тех, кто принимал решения, соответствовала удовлетворению запросов в соответствии с Пирамидой Маслоу: так называемые фундаментальные потребности обслуживаем до последнего, остальные ставим на паузу.
В этой связи очень обострился вопрос о том, как устроена социальная справедливость. Социальное государство в своем представлении о гуманности, о необходимости защищать самые уязвимые группы исходит из той идеи ценности человеческой жизни, которая сформировалось после Второй мировой войны, после холокоста. И ничего лучше пока не придумано, но, возможно, пандемия подтолкнет нас именно в эту сторону – снова заставит задуматься о том, что делает жизнь ценной, как ее нужно оберегать, какие человеческие потребности действительно являются фундаментальными: в пище и тепле или в социальности.
Немцы законопослушно носят маски?
Полина Аронсон: Большинство – да, а те, кто не носит, как правило, убежденные ковид-диссиденты. Отказ от маски в публичном месте – это заявление о крайне радикальной позиции. Я думаю, это говорит вовсе не о какой-то пресловутой «покорности» немцев, а о разном понимании свободы в Германии и России. Если в России царит идея негативной свободы, свободы от предписаний, внешнего давления, то в Германии распространена идея позитивной свободы, свободы для чего-то, в случае с масками – для защиты других. И то, что немцы носят маски, соблюдают дистанцию, – в большей степени результат гражданского самосознания, а не доверия и лояльности к государству, которое показало себя не с лучшей стороны. Оно-то как раз все время придумывало абсурдные и непоследовательные меры, и в какой-то момент доверие к компетенции властей сильно упало – возмущение почувствовали даже самые, в общем-то, благополучные и лояльные бюргеры. Зимой со мной случилась очень показательная история. Мне надо было отправить посылку. А поскольку в Берлине прошла реформа государственных услуг, почтовых отделений стало меньше и ехать надо было далеко от дома. При этом накануне я проезжала мимо этого отделения, к нему стояла огромная очередь на улице, хотя температура воздуха была минус 12. А на следующей день приехала – очереди нет, дверь закрыта и на ней объявление о том, что в связи с пандемической ситуацией отделение решено закрыть. Перед закрытой дверью стояли я и еще две женщины, все – с посылками, в кашемировых шарфах, на дорогих велосипедах. Мы разговорились, конечно. У одной – трое детей, которые уже четыре месяца не были в школе, у другой – двое. Каждой из нас надо был полдня собираться, чтобы выйти из дома с этими посылками. Мы стоим и смотрим на закрытую дверь, и у каждой слезы на глазах – от бессилия. А за спиной у нас крутится рекламный плакат, на котором изображена улыбающаяся старушка и написано: «Мы прививаемся, но бабушка первая». И единственное, что хотелось сделать в этот момент, это кинуть в эту рекламу булыжником, потому что людям нашего возраста, по тем расчетам, которые были актуальны зимой, до 2022 года на прививку вообще рассчитывать было бесполезно. Было ощущение страшной несправедливости. Работающий средний класс своим формальным и неформальным трудом поддерживал экономику всю пандемию. Особенно – работающие матери. Они одновременно работали из дома, обучали детей, готовили еду. А государство? Только напоминало о необходимости платить налоги. Оно не давало возможности не только своевременно привиться, но даже посылку отправить.
И тем не менее люди продолжали в большинстве своем придерживаться базовых правил типа ношения масок и ограничения контактов, потому что понимали, что это необходимый минимум.
Гнев, злость и отчаяние из-за непоследовательных действий властей не стали поводом отказаться от понимания того, что о близких надо заботиться. Да, бесит, что вчера еще можно было в трамвае ехать в маске одного стандарта, а сегодня, по новым правилам, – только в другой, но есть понимание того, что сама по себе маска нужна.
При этом вопросы о том, почему так много было сделано для пожилых и так мало для детей, как выделяются уязвимые группы и у кого есть право говорить о своей уязвимости, остаются открытыми. И три грации с булыжниками в руках перед почтовым отделением были оскорблены именно тем, что, даже если они прокричат о том, что морально истощены, они не будут услышаны.
Трудясь удаленно, мы пропадаем из зоны видимости начальников, поэтому нам приходится доказывать, что мы работаем. Наша эффективность, естественно, повышается, но возрастает и эмоциональная нагрузка. Очень быстро накапливается усталость, и неясно, чем ее компенсировать…
Полина Аронсон: Из-за перехода в режим хоум-офиса в трудовой сфере очень сильно сократилось пространство перформативного. Не секрет, что белые воротнички не всегда трудятся восемь часов подряд: на работе вполне можно маяться какой-то ерундой, разговаривать с коллегой на нерабочие темы, но сам факт твоего присутствия создает ощущение рабочей среды. И эта социальная ткань была у нас изъята. Осталось только пространство эффективности. При этом сама структура трудового времени никак не поменялась. Мы по-прежнему должны работать по восемь часов в день, но находясь в другой среде, ни с кем не взаимодействуя, один на один с монитором. И от этого, я думаю, мы сильно устаем, потому что получается, что мы должны создавать себе ценность количеством задач, которые мы на себя берем. Помимо того, меняется и эмоциональный труд. Те, кто много присутствует в Zoom-пространстве, одновременно оказываются погружены в чужой континуум приватности. Многие социальные неравенства оказались в прямом смысле слова видимыми – иногда мы не можем закрыть глаза на очень бедный быт своих коллег или студентов, мы начинаем понимать, что на работе или в университете имели дело с другой стороной их личности.
Для многих людей выход из дома, выход из их социального пространства на работу был их ежедневным микроактом социальной мобильности. Работа давала возможность приобщиться к другой социальной среде. Сейчас же труд сведен только к производительности.
А как с этим справляетесь вы?
Полина Аронсон: Я работаю удаленно уже пять лет: я – редактор онлайн-издания, офис которого находится в Лондоне. И в пандемию для меня ничего не изменилось. Однако раньше эта форма трудовой занятости компенсировалась каждодневными ивентами – дискуссиями, семинарами, лекциями. Я некоторых своих друзей из Москвы в Берлине видела чаще, чем своих берлинских знакомых. И вот уже полтора года всего этого нет. А моя жизнь перед монитором все разрастается и разрастается. От этого меня отчасти спасают дети. Их надо «выгуливать», кормить, развлекать. И хотя моему начальству все равно, сколько времени я провожу за компьютером, главное, чтобы объем работы был сделан, мне плохо от того, что в моей трудовой деятельности полностью исчезла социальная составляющая, возможность для спонтанного взаимодействия. Не осталось случайных встреч, знакомств, внезапных пересечений, потому что нельзя «пойти» в Zoom без приглашения. На офлайн-мероприятие можно попасть случайно, просто прочитав про него в интернете. В Берлине только в конце мая наконец-то открылись кафе и террасы. То есть здесь мы только начинаем возвращаться к какой-то нормальной жизни.
Знаете, в одном американском университете случился своего рода незапланированный социальный эксперимент. Там делали ремонт, факультеты временно перераспределили по новым корпусам. В результате в одном из зданий оказались по соседству гуманитарии и физики, до этого никак не пересекавшиеся. И за время, пока шел ремонт, и одни, и другие опубликовали в рецензируемых журналах гораздо больше статей, чем остальные сотрудники университета. Почему? Из-за их непредсказуемого и случайного общения – в кафе, курилке, коридорах рождались идеи для научных статей. А сейчас, в пандемию, происходит противоположное: мы лишены спонтанного общения, находимся под гнетом линейной продуктивности.
С началом пандемии многие начали гадать, что произойдет со сферой отношений. Одни говорили об их укреплении, другие – о росте насилия в семьях. Каковы ваши наблюдения?
Полина Аронсон: В Германии линия расслоения общества, социальной дифференциации семей точно была проведена между людьми с детьми и без детей. Для первых главной ценностью стало выживание, потому что ситуация для многих, особенно для менее обеспеченных людей, оказалась невыносимой. Родители априори не могут заменить своим детям социальную среду, профессиональных педагогов и досуг. Для вторых, людей без детей, открылась возможность для самосовершенствования и самообразования. И я знаю немало людей, кто только выиграл от самоизоляции: на работу можно не ходить, встречаться только с теми, с кем хочется.
Любой кризис скорее вызывает рост числа разводов, чем демографический бум. И эта пандемия не стала исключением. Мне кажется, прошедший год заставил людей столкнуться со своим экзистенциальным одиночеством. Даже состоя в браке, некоторые поняли, что страшно одиноки, что партнер не понимает, с ним скучно, плохо. Все эти вещи раньше компенсировались активной социальной жизнью, работой. Одновременно с этим есть и противоположный вектор: люди, которые раньше предпочитали жить одни, вдруг осознали, что они больше не хотят этого, что им слишком страшно, что им не с кем поделиться своими эмоциями. И они начали съезжаться, заключать браки. Однозначной тенденции нет. И если рост разводов в период пандемии статистически зафиксирован, то статистики по неформальным парам нет.
В пандемию все социальные, гендерные и поколенческие неравенства очень ярко себя проявили. Мой муж, офисный служащий, в начале пандемии взял отпуск, чтобы дать мне возможность дописать книгу, он стал основным родителем на этот период. Но через месяц он резюмировал, что абсолютно бездарно провел время – ничего не написал, ничего не сделал. Если в обществе стоимость домашнего труда стремится к нулю, то не только женщины, но и мужчины, занимающиеся этим трудом, обесценивают его. Неважно, сколько ты успел приготовить обедов и развесить белья, остается ощущение, что этот труд бесполезен и никому не нужен. Я очень надеюсь, что пандемия заставит нас пересмотреть эти представления – хотя бы потому, что, оказавшись запертыми дома со своими семьями, многие мужчины, возможно, впервые увидели и поняли, что такое ежедневная работа по дому.
Кажется, что в современной культуре, хотя бы на уровне представлений, домашний труд уже не является сферой самореализации…
Полина Аронсон: Я думаю, что вы неправы. Миллионы инстаграмных богинь, встающих в пять утра, чтобы испечь булочки, – тому доказательство. Есть и немало мужчины, которые, сев на карантин, вдруг открыли для себя волшебные миры кулинарных книг, изготовления мебели из подручных материалов. В этом тоже проявляется значительная гендерная разница в сфере домашнего труда. Вся рутинная, скучная, никак не связанная с самореализацией работа (по сортировке носков и загрузке посудомоечной машины) во многом легла на плечи женщины – в то время как мужчины творчески самореализовывались. Но снова повторю: мне кажется, что все равно этот опыт может стать очень важным поводом для переосмысления того, как может быть устроено разделение обязанностей в семье.
Усилился ли тренд на атомизацию отношений, на мир без прикосновений?
Полина Аронсон: Мы так условно легко согласились на предложенные формы борьбы с пандемией, потому что самоизолирующийся индивид созрел раньше, а в пандемию просто вылупился в 3D-масштабе. Конечно, такой образ жизни могут себе позволить очень немногие люди, в основном городское население в развитых странах. Возможность заменить неформальные связи (семейные, дружеские) сферой услуг есть далеко не у всех. Жить в изоляции от каких-то коллективных форм – от государства, от семьи, от массового рынка – очень дорого, как с финансовой, так и с психологической точки зрения. Но именно такая жизнь в последние десятилетия постулируется как идеал – как минимум в сфере поп-психологии, где многие люди как раз черпают представления о личностном идеале современности. В пандемию этот образ жизни стал практически обязательным, и многие из нас внезапно осознали, насколько он иллюзорен и нестабилен. Твоя кажущаяся автономия, оказывается, держится на слаженной и нередко плохо оплачиваемой работе других людей: курьеров, программистов на аутсорсе, стюардесс лоукостеров…
В начале пандемии шок от происходящего вызвал у людей скорее желание сблизиться, а не еще больше разъединиться.
Разработчики дейтинговых приложений, которые внимательно следят за трафиком в ходе пандемии, говорят, что в первые месяцы у пользователей начали выстраиваться близкие отношения друг с другом. Весной 2020 года Tinder перестал быть супермаркетом по выбору партнера, там внезапно образовалось пространство для обмена чувствами, для эмоций. И люди начали переходить на другие платформы, где можно общаться в видеочатах и переписываться. Кроме того, дейтинг перестал для многих быть скоростным, люди на свиданиях стали раскрываться, говорить о себе, своих чувствах, проявляли теплоту. И кто-то с ностальгией вспоминает первые месяцы пандемии, когда внезапно дейтинг стал более человечным, появился вектор на сближение. Идея более оптимального выбора отошла на второй план. Ты общался с тем, с кем мог общаться, ты пытался этого человека узнать.
Я знаю людей, которые во время пандемии начали встречаться с кем-то и перед каждым свиданием ходили тестироваться, чтобы убедиться, что все в порядке. Может быть, это какая-то новая форма проявления любви, протестироваться ради другого человека. Это даже романтично.
А как переживали самоизоляцию и ограничения полиаморы?
Полина Аронсон: Пандемия в очередной раз показала, насколько ригидна существующая система представлений о том, какие формы интимности считать легитимными, а какие – нет. У полиаморов не существует юридических инструментов для того, чтобы как-то формализовать свои отношения – и в пандемию это стало формой дискриминации. В некоторых странах (например, в Великобритании) посещать друг друга было разрешено только членам моногамной пары. Это могли бы быть зарегистрированные партнеры или неформальные. С очень сильными ограничениями столкнулись люди, у которых не были заключены браки и которые оказались по разные стороны государственной границы.
И, конечно, понимания того, что интимная жизнь может не ограничиваться моногамией, не было совсем. Очевидно, что в мире господствует идея о том, что моногамный брак (неважно, гетеро- или гомосексуальный) – это по умолчанию социальный лифт с привилегиями, социальными и экономическими правами.
Вообще, наблюдая за пандемией из Германии, мне кажется, что все произошедшее выглядит как тайная мечта христианских демократов: моногамная патриархальная семья, сидящая в своем изолированном доме, дети находятся на домашнем обучении, а родители продуктивно и эффективно работают, при этом вся досуговая деятельность ограниченна или строго регламентированна…